«Ей легко, — мрачно думал Нойбауер, с отвращением глядя на жену, — ей можно орать и реветь. А мне каково? Никто не спросит, что у меня на душе. Все приходится глотать молча… Изображать спокойствие и уверенность — этакий гранитный утес посреди бушующего моря. Сто тридцать тысяч марок! Она даже не спросила о них».
— Смотри за ней, — коротко бросил он Фрейе и вышел из комнаты.
За домом в саду маячили фигуры русских пленных. Они продолжали работать, хотя уже стемнело. Нойбауер велел им несколько дней назад быстро вскопать часть земли, чтобы посадить там тюльпаны. Тюльпаны и еще петрушку, майоран, базилик и другую зелень. Он любил зелень. Особенно в салатах и соусах. Это было несколько дней назад. С тех пор прошла целая вечность. Какие тюльпаны! Сгоревшие сигары — вот что ему сейчас впору было сажать! И удобрять их расплавленными литерами из типографии.
Заметив Нойбауера, русские еще ниже склонились над своими лопатами.
— Ну что вытаращились? — спросил Нойбауер, не в силах больше сдерживать ярость.
Один из них, тот что постарше, ответил что-то по-русски.
— А я говорю — вытаращились! Ты и сейчас пялишься на меня, свинья большевистская. Еще огрызается! Рад, небось, что имущество честных граждан гибнет? А?
Русский молчал.
— Вперед! За работу, лодыри несчастные!
Они не поняли его. Уставившись на него, они из всех сил старались сообразить, чего он от них хочет. Нойбауер пнул одного из них сапогом в живот. Тот упал. Затем медленно поднялся, опираясь на лопату, и взял ее в руки. Нойбауер увидел его глаза, его руки, сжимавшие черенок лопаты, и вдруг остро, словно удар ножа в живот, почувствовал страх. Он выхватил револьвер.
— Ах ты мерзавец! Еще и сопротивляться?..
Он ударил его в лоб рукояткой нагана. Пленный упал и больше уже не поднялся.
— Да я тебя… мог бы пристрелить! — проговорил Нойбауер, тяжело дыша. — Ишь, вздумал сопротивляться! Захотел ударить меня лопатой! Да за это тебя расстрелять мало! Благодари Бога, что я чересчур добрый. Другой бы на моем месте пристрелил тебя, как собаку! Он взглянул на часового, стоявшего в стороне по стойке «смирно». — Другой бы пристрелил его, как собаку. Вы же видели, как он собирался замахнуться лопатой.
— Так точно, господин оберштурмбаннфюрер.
— Ну ладно. Вылейте ему на башку ведро воды.
Нойбауер покосился на второго русского. Тот копал, низко склонившись над лопатой. Лицо его абсолютно ничего не выражало. На соседнем участке захлебывалась от лая собака. Ветер хлопал бельем на веревке. Нойбауер заметил, что во рту у него пересохло. «Что это со мной? — думал он. — Испугался? Ничего подобного. Чтобы я — испугался?.. Тем более какого-то придурковатого русского. А кого же тогда? Или чего? Что со мной происходит? Просто я чересчур добрый, вот и все. Вебер на моем месте медленно забил бы его насмерть. Дитц просто пристрелил бы его, не моргнув глазом. А я нет. Я слишком сентиментален — вот мой недостаток. Недостаток, который мешает мне на каждом шагу. И с Сельмой тоже.»
Машина ждала его у калитки. Нойбауер невольно подтянулся.
— В новый комитет партии, Альфред. Туда еще можно проехать?
— Только в объезд, вокруг города.
— Хорошо. Поезжай в объезд.
Водитель развернул машину. Нойбауер взглянул на его лицо.
— Что-нибудь случилось, Альфред?
— Мать погибла.
Нойбауер нервно заерзал на сиденье. Только этого ему еще и не хватало! Сто тридцать тысяч марок, истерика Сельмы, — а теперь еще нужно произносить какие-то слова, утешать.
— Мои соболезнования, Альфред, — коротко, по-военному четко сказал он, чтобы поскорее избавиться от этого неприятного долга. — Скоты! Убивать женщин и детей!..
— Мы их тоже бомбили. — Альфред не отрываясь смотрел на дорогу. — Первыми. Я сам там был. В Варшаве, Роттердаме и Ковентри. До ранения, пока меня не списали в тыл.
Нойбауер изумленно уставился на него. Да что же это такое сегодня? Сначала Сельма, теперь шофер! Что они все, с цепи посрывались, что ли?
— Это разные вещи, Альфред, — сказал он, — совсем разные вещи. Тогда это было обусловленно требованиями стратегии. А то, что делают они, — это чистейшей воды убийство.
Альфред не отвечал. Он думал о своей матери, о Варшаве и Роттердаме, о Ковентри и о жирном маршале, который командовал германской авиацией.
— Так рассуждать нельзя, Альфред, — продолжал Нойбауер. Альфред тем временем с остервенением взял очередной поворот. — Это уже почти измена! Я вас, конечно, понимаю, у вас горе, но все же… Будем считать, что вы ничего не говорили, а я ничего не слышал. Приказ есть приказ, и нам ни к чему угрызения совести. Раскаяния и сомнения — это не по-немецки. Фюрер знает, что делает, а мы выполняем его волю. Вот так. Он еще отплатит этим убийцам! Вдвойне и втройне! С помощью нашего секретного оружия! Мы еще бросим их на лопатки! Уже сейчас мы день и ночь обстреливаем Англию нашими снарядами Фау-1. Мы превратим их остров в кучу пепла, с помощью наших новейших открытий. В последний момент! А заодно и Америку! Они заплатят за все! Вдвойне и втройне… — Нойбауер почувствовал себя гораздо увереннее и уже почти верил в то, что говорил.