Парамоновой звали ту самую тоненькую брюнетку, которая когда-то смеялась над бедной беременной толстухой. Чудилось, она просто держит винтовку, не целится, а та сама по себе посылает пули точно в «яблочко» аж на четыреста шагов! А еще «ногу» и «зарю» на барабане она отбивала отменно. Когда за палочки для пробы взялась Марина, у нее вышли какие-то скачки с препятствиями. И вообще, она, как ни странно, оказалась ужасно несобранной, с трудом уживалась с воинской дисциплиной. Или, может статься, воинская дисциплина с трудом уживалась с ней?
– Слишком много в вас женского, Павлова! – с досадой говорил Левашов.
В ней? В ней, в Мопсе Аверьяновой, Толстом Мопсе, – много женского?!
Ну да, она чурается сквернословья, к чему были склонны другие, особенно деревенские, женщины. Те-то такое могли загнуть… ну что тебе боцманы довоенные! И если в роте это кое-как удалось искоренить, то в обозе, куда зачислили преимущественно совсем уж простых баб, матерились так, что офицеры за головы хватались:
– Ну и женщины! Бить вас некому!
А те насмешливо затягивали, подражая известной песне:
Еще когда только вышли в летние лагеря, Марину поставили ночью на караул близ дороги, огибающей лагерь. Неподалеку стояла обычная воинская часть, и у командиров были все основания опасаться, что мужчины пожелают познакомиться с женщинами-солдатами «поближе».
Тьма была кромешная. Марина стояла, уткнув нос в воротник шинели, передергиваясь от озноба (после той тифозной зимы в Ново-Николаевске она постоянно мерзла), как вдруг заметила в кустах, отделяющих ее от дороги, какие-то промельки.
Человек с зажженной папироской!
– Стой! Кто идет?
Наглое молчание. Ишь, крадется бесшумно, думает, если тебя не слышно, то и не видно? Забыл, видать, что папироска в зубах!
– Стой, кто идет?
Молчание. Промельк огонька чуть отдалился.
– Стой, стрелять буду!
Не отвечает, гад. А может быть, ротный Левашов задумал подшутить над низшим чином Павловой? Уверен, конечно, что она не выстрелит… Он гад ехидный, но к женщинам, в общем, относится сознательно. Бывают и хуже.
Марина вздернула на всякий случай дуло как можно выше (она, конечно, и так промахнется, но лучше уж поберечься). Грохнул выстрел. Пуля улетела куда-то к звездам, а к Марине сбежался народ. Первым примчался Левашов – без гимнастерки, в шинели, накинутой на нижнюю рубашку:
– Что стряслось?
– Там, в кустах, был человек с папироской! Да вон он, вон же!
– Часовой Павлова, – устало уронил Левченко, присмотревшись. – Вы что же, светлячков никогда не видели?
Вот хохоту было…
В очередной раз Марина проштрафилась, когда ее поставили на ночь дежурить по роте. В пять нужно было разбудить смену. Марина глянула за окно. Занимался рассвет, было холодно и сыро. Эх, а впереди ведь учения под открытым небом. Посмотрела на бак, стоящий на плите. В печке уже сложены дрова. «Затоплю-ка я сама, пусть поспят лишние полчаса». Сунула спичку – дрова послушно запылали. Подбросила еще и только тогда пошла будить дежурных. Но когда рота вернулась с учения, обед еще не был готов.
– Почему сегодня запоздали с обедом?
– Господин поручик, нас дежурный разбудил на полчаса позднее.
– В чем дело, Павлова?!
– Господин поручик, – начала Марина, – я сама разожгла печку, а потом…
– Я вас спрашиваю не о том, что вы делали, а о том, почему разбудили дежурных с опозданием.
– Жалко их стало, хотела дать поспать.
– Так получите внеочередной наряд! Может, запомните наконец, что здесь солдаты, а не институтки. Марш, Павлова, с песней!
Вот же… офицерье!
невесело затянула Марина, и рота подхватила:
А кто они такие, супостаты? Лица их с некоторых пор изменились…
Восьмого сентября принимали присягу. Ротный сказал:
– Если кто сомневается, не уверен в себе, лучше сейчас, сразу уходите. Завтра будете уже дезертирами считаться.