141  

Но о чем бы она ни думала, где-то на обочине сознания проходила мысль, которую она постоянно гнала от себя, – мысль о Павлике.

Он не пропадет, не должен пропасть. Едва Сяо-лю забеспокоится, что «мадама Маринка» как-то уж слишком надолго запропала, не случилось ли чего, как только в доме кончится вся еда, девчонка ринется за помощью к «красивой девуске», к Грушеньке Васильевой.

Васильевы ненавидят Марину, но Павлика они не покинут. В любом случае – если даже не возьмут к себе, то устроят в детский приют. В тот самый, здание для которого выстроили на Инженерной улице австрийские пленные…

Смешно. Очень смешно!

Марина оставила для Васильевых письмо, в котором пригрозила: если посмеют бросить Павлика на произвол судьбы, она сообщит в полицию о шашнях Грушеньки и беглого австрийца Мартина Бобаша. О себе Марина написала, что будет через Китай пробираться в Россию. Пусть теперь ищут и ловят ее близ границы с Китаем, если делать нечего! Да вряд ли станут искать – решат небось, что ее замело где-нибудь метелью, а косточки давно уж обглодали волки. И хоть Васильевы теперь с надеждой взглянут в будущее, надеясь, что навсегда освободились от Марины, но все равно – в их жизни и в жизни Ждановского всегда будет присутствовать страх.

Страх, страх…

Сейчас, лежа на полке в отдельном купе полупустого вагона и содрогаясь от кончиков волос до глубины души от озноба нравственного и физического, Марина размышляла о том, что вся ее будущая жизнь основана на страхе и скреплена, словно цементом, страхом тех, кого она оставляет в жизни прошлой.

Второй раз меняла она судьбу вот так – безоглядно. Первый раз это произошло помимо ее воли два года назад, сейчас же она шла вперед с открытыми глазами.


Конечно, ее будут искать, но не смогут связать побег Марины с отъездом на фронт милосердной сестры Елизаветы Ковалевской. Даже если дадут телеграмму в воинский эшелон, которым сейчас едет Марина, отсюда могут только ответить, что милосердная сестра Ковалевская вовремя села в поезд в Х. и следует в пассажирском вагоне до сих пор.

Марина села и принялась растирать ледяные ноги. Ей надоело хромать, надоело думать о том, что нужно непременно хромать. Сейчас ногу словно судорогой сводило – ту, на которую она так старалась припадать.

Встала и приникла к окну. Метет, метет… След ее уже замело, занесло, скрыло от людей. Впереди, в белесой круговерти, проглядывали какие-то красные сполохи. Горит что-то? Или чудится? Часто бывает в Приамурье, что в сильный снегопад ночное небо отливает тускло-пламенным оттенком…

Или это зарево новой жизни Марины Аверьяновой разгорается? Костер, в котором сгорело все прошлое…

Чудилось, что мысли о покинутом ею на произвол судьбы Павлике, о бросившем ее Андреасе, об убитой ею Ковалевской и впрямь сгорели в некоем страшном костре. Заодно там сгорело ее сердце. Теперь на месте сердца у Марины в груди лишь уголь того костра, и не гаснуть совсем его заставляет только надежда отомстить. Однако если кто-то решит, что она будет мстить двум обманувшим ее мужчинам, то он жалкий пошляк и мещанин.

Есть люди, которые принесли ей гораздо больше зла. У нее целый список этих людей. Там Саша и Дмитрий Аксаковы, там Шурка Русанов, Тамара Салтыкова, там Охтин и, конечно, Смольников.

Рано или поздно Марина Аверьянова доберется до них до всех!

Она снова легла и наконец-то согрелась своим тлеющим углем, который был у нее теперь вместо сердца. И спокойно, почти счастливо уснула.

* * *

– Быть может, вам удобно будет расположиться на моем диване… э-э, в кабинете? – спросил Константин Анатольевич, изо всех сил стараясь быть как можно приветливей с незваным гостем.

– Ну что вы, Константин, да разве это мыслимо? На вашем диване может спать только бесчувственный, совершенно бесчувственный человек! – с неподражаемым выражением воскликнула Олимпиада Николаевна, которая за годы бесплодной, безнадежной и изрядно-таки надоевшей ей любви к своему beau-frиre [13] виртуозно научилась жаловаться на судьбу всем и каждому не только изысканными намеками, но и полунамеками, четвертьнамеками и даже осьмушками намеков. Домашние, впрочем, отрастили за годы общения со своей добрейшей, самоотверженной, но весьма занудной тетушкой толстенную кожу, в которую иглы Олимпиады Николаевны просто-напросто не вонзались, даже царапин не оставляли, а скользили по касательной. На языке тети Оли это называлось: «Я им жизнь отдала, а им все как с гуся вода!» Так что патетическое восклицание было в основном рассчитано на гостя, на непривлекательного, слишком простенького, неэлегантного молодого человека, совершенно лишенного того, чем в избытке обладали Константин Анатольевич и второй (по категории ценностей, установленной m-lle Понизовской) по красоте и обворожительности мужчина в Энске – начальник сыскного отделения Смольников. То, что неказистый агент Охтин был непосредственным подчиненным сего блистательного джентльмена, не укладывалось в тети-Олиной голове. Однако Шурка был мальчик правдивый, а потому тетя Оля ему поверила и старалась, как могла, произвести хорошее впечатление. Вдруг Охтин возьмет да и обмолвится невзначай при своем начальнике – так, мол, и так, был у Русановых… ах, какая милая, милая дама эта Олимпиада Николаевна, право, можно в нее влюбиться!


  141  
×
×