118  

Впрочем, Марина лукавила. Именно сейчас материальные дела ее складывались как нельзя лучше. Правда, происходило все в точности по пословице: не было бы счастья, да несчастье помогло! Во-первых, умер старый доктор, практиковавший в Вокзальной части города, и все его пациенты сами собой перешли к Марине. Конечно, в особо сложных случаях приходилось призывать на помощь других докторов. Вернее, одного доктора, а именно – Ждановского, который был с некоторых пор в крепком кулаке у Марины, и разжимать свой кулак она не собиралась… дело дошло даже до того, что плату, которую давали ему Маринины больные, он потом передавал ей. Но это особой роли не играло – от пациентов у нее все равно отбою не было. Да еще двух докторов с ближних участков забрали на фронт! Словом, она не знала передышки от работы, ну а больные исправно платили – кто деньгами, кто продуктами. И чуть не в первый раз Марина встретила зиму не в васильевских обносках, а в новом полушубке и новых катанках или пимах – в здешних краях так называли валенки. Еще здесь миску называли махоткой, мочалку – вехоткой, горы – сопками, сапоги – ичигами, вместо «сначала» говорили «сперва», вместо «чего глаза выпучил?» – «чего шары выкатил?», ну и тому подобное. Но Марина постепенно привыкла и к местному разговорцу, и вообще к новой своей жизни. Тем паче что опасные августовские дела сошли-таки ей с рук.

Марина до сих пор диву давалась, как это никому в голову не взбрело связать ранение Макара с ночным угоном грузовика из лазаретного гаража и, главное, с побегом полутора десятков австрийских военнопленных из лагеря на Николо-Александровской пристани. А ведь так просто было сопоставить, соединить, связать! Но Васильев был до того потрясен созерцанием полуголой дочери в объятиях какого-то молодого мужика, он так горько рыдал и так страшно матерился, что у него словно бы разум наполовину отшибло. А в остатки его удалось довольно легко втемяшить следующую неправдоподобную историю: Грушенька-де встречалась с Макаром, но в нее был влюблен какой-то другой человек (неведомо кто, имени своего он ей не назвал), и вот вчера, узнав, что она отправилась на свидание с Макаром, тот человек, следивший за ней, ворвался в дом Марины, давшей приют влюбленным (а что ей было делать, коли Грушенька ее чуть ли не на коленях просила об этом?), и выстрелил в удачливого соперника. После чего он скрылся в неизвестном направлении. Нет, ни Грушенька, ни Марина описать его не могут, они его не разглядели толком. Можно сказать, вообще не успели заметить! Почему Марина наплела приставу с три короба всякой чепухи при первой встрече? Да потому, что испугалась! Да и с пьяной головы небось и не такого наскажешь…

На счастье, Грушенька, проснувшись, очнувшись и увидав отца, не умерла немедленно на месте, а решила: лучше пусть сочтет ее потаскушкой, чем пособницей беглых врагов. Утрату чести он простит ей скорей, чем предательство, к тому же за такие вещи в военное время – прямая дорога в тюрьму… И она только рыдала, пока Марина выкладывала «историю». Рыдала и помалкивала. Ну что ж, Васильев и его приятель Фуфаев были вполне убеждены. Грушеньку отец увез домой, а Макара со всеми почестями, какие приличествуют будущему зятю (а как же, грех ведь нужно покрыть, и чем скорей, тем лучше!), – в военный лазарет. Доктор Ждановский оказался поблизости очень кстати. Именно он научил очнувшегося Макара, что говорить, если его станут спрашивать о событиях ночи, кому и как отвечать. Парень был еще слишком слаб после ранения, чтобы спорить, а кроме того, вполне реальная возможность жениться на такой красавице и сделаться зятем всемогущего в Х. человека – Василия Васильевича Васильева – сделала из него сущего олуха, одуревшего от нежданно привалившего счастья. Марина с тоской вынуждена была признать, что соратника по борьбе она лишилась навсегда: все эти события в мгновение ока перенесли принципиального, склонного к самым радикальным мерам Макара Донцова во вражий стан, сделали сущим оппортунистом. Однако сейчас ей было не до жиру. Быть бы живу!

Ни с Макаром, ни с Грушенькой, ни с кем другим из Васильевых она больше не встречалась. Единственно, о чем просил Василий Васильевич, когда увозил дочь из ее дома, – это о молчании.

– Да пусть она только посмеет начать мести языком на всех перекрестках! – так и взвился пристав Фуфаев. – Я ей так хвоста прищемлю! Да я ей язык вырву!

Марина и ухом не повела на угрозы, но Васильеву дала-таки слово молчать.

  118  
×
×