156  

— Даже если все это неправда, как во сне?

— В каком-то смысле это должно быть правдой, это не может быть сном, чистая любовь делает сон явью.

— Я понимаю, ты жалеешь ее...

— Это не жалость, это много возвышеннее, много чище. Ах, Лиззи, от этого сердце разрывается. — Я уронил голову на колени.

— О мой милый... — Лиззи коснулась моих волос, погладила их очень тихо и нежно, как гладят ребенка или смирную домашнюю собаку.

— Лиззи, милая, ты плачешь? Не плачь. Я тебя люблю. Будем любить друг друга, что бы ни случилось.

— Тебе нужно все, Чарльз, верно?

— Да, но по-разному. Будем любить открыто, свободно, как ты писала в том письме, не вцепляясь друг в друга когтями и зубами.

— Дурацкое было письмо. Вцепляться когтями и зубами — это, кажется, единственное, что я могу понять.

— А с ней, с Хартли, это что-то вне времени, оно было всегда, оно больше, чем она и чем я. Она ко мне придет, должна прийти. Она была со мной всегда и теперь вернется к себе, в родной дом. У меня такое странное чувство, будто все это я сделал для нее — порвал с прежней жизнью, ушел из театра, поселился здесь. Я давно отдал ей весь смысл моей жизни, и она до сих пор хранит его. Даже если сама не знает, что это так.

— Все равно как даже если уродина, она прекрасна, и даже если не любит тебя, то любит.

— Но она любит.

— Чарльз, либо это очень возвышенно, очень благородно, либо ты сошел с ума.

— Милая Лиззи... Благодаря ей я сегодня так полон любви.

— Так одели ею других.

— Да, но всех без разбору. Когда чувствуешь, что полон до краев своей жизнью и весь, без остатка, принадлежишь не себе, это рождает чувство свободы. Я не знаю, что ждет меня впереди, Лиззи. Знаю только, что все будет связано с ней. Но от этого другая любовь, если она вообще существует, становится тем более реальной, потому что она чиста, самоотверженна, ничего не просит. Ты будешь любить меня так, ничего не прося, никуда не зовя, просто потому что мы — это мы?

— Это либо высшая мудрость, либо жульничество. А что ты пьян — это факт.

— Ответь же мне, Лиззи, милая.

— Да. — И она стала целовать мои руки.

— Лиззи, Лиззи, где ты? (Голос Гилберта.)

Уже почти стемнело, хотя над морем, где отблески заката подсвечивали гряду белых облаков, сиявших как бледные лампы над мчащимися к берегу волнами, еще оставалось немного света. Начинался прилив.

— Лиззи, иди спой нам Voi che sapete.

Она стрелой от меня умчалась, только мелькнула длинная голая нога. Гилберт уже протягивал ей сверху руку. Я остался где был.

Какой жуткой, зловещей пародией на счастье был этот вечер — словно маска, надетая духом печали. Хватит ли у меня сил не пойти к тому дому, не узнать, что там происходит, не ворваться в их жизнь подобно буре, подобно ливню, стучащему в окна, подобно грому?

Вскоре я двинулся к Шрафф-Энду. Он был освещен необычно ярко, похож на кукольный дом. Гилберт, очевидно, купил на мои деньги еще несколько ламп. Свет из окон падал на траву. Лиззи все еще пела соло. Ее верный правдивый голосок витал в воздухе, взлетал ввысь, повергая группу окружавших ее мужчин в полную тишину. Перри, очень пьяный, стоял, скрестив руки, возле кухонной двери. Его пошатывало. Гилберт сидел по-турецки, с умильной улыбкой на лице. Титус стоял на коленях — рот полуоткрыт, глаза распахнуты, в лице затаенное волнение и радость. Джеймса я сперва не увидел. А потом разглядел, что он полулежит на траве внизу, почти у моих ног. Семейное сборище.

Voi che sapete уже отзвучало, Лиззи теперь пела «Розы Пикардии». Эту песню певала тетя Эстелла, аккомпанируя себе на рояле в гостиной в Рамсденсе. К боли от этого воспоминания примешалась мысль, уж не Джеймс ли попросил Лиззи спеть «Розы». Потом я вспомнил, что сам когда-то говорил ей, что люблю эту песню, но не сказал почему. Сейчас Лиззи пела ее для меня.

«Розы Пикардии» — это было уже слишком. Я стал спускаться на лужайку, и Джеймс, почуяв меня, приподнялся. Я сел рядом с ним, но не глядя на него, а он на меня поглядел, протянул руку, коснулся меня, и я произнес еле слышно: «Да, да». Песня кончилась.

После этого и до той минуты, когда произошло самое ужасное, вечер как бы потихоньку сходил на нет, распадался, становился бессвязным, как бывает к концу удачной встречи старых друзей. А может быть, это у меня в памяти все смешалось. Над скалами дрожал слабый свет, но откуда он исходил — не помню. Возможно, это облака еще продолжали светиться. Появилась луна, бесформенная, пятнистая, большая и бледная, сама как облако. Яростный пенный прибой был точно пронизан светом. Я побрел на поиски исчезнувшей Лиззи. Казалось, все порознь бесцельно бродят по скалам с бокалами в руках. Где-то вдали от берега ухала сова, и голоса моих гостей доносились урывками, такие же далекие, глухие, смутные.Мне хотелось найти и Джеймса, я чувствовал, что, кажется, обошелся с ним грубо. Хотелось что-то сказать ему, сам не знаю что, про тетю Эстеллу. Она ведь как-никак озарила мое детство. Вот уж поистине che cosa e amor[31]. Я поднялся на свой утес и поглядел, как о него бьются волны. Погромыхивал гром. Светились белые гребни волн в открытом море. Где-то неподалеку Гилбертов журчащий баритон затянул «Куда спешишь, красотка, станцуй со мной чечетку». Чуть позже стало слышно, как в другой стороне Титус, тоже в одиночестве, выводит «Джок из Хэзелдина». Было что-то нелепое и трогательное в том, как погружены в себя и довольны собой эти пьяные певцы. Потом я наконец услышал вдали голос Лиззи, поющий «Отец твой спит...». Я прислушался, но не мог разобрать, откуда идет звук, до того громко ему вторило разбушевавшееся море. Потом подумал, как гулко отдается ее голос, словно через усилитель. Не иначе как она поет в башне.


  156  
×
×