133  

Она поплакала. Слезы в старости — не то что юные слезы.

— Не плачь, Хартли, ты похожа на поросенка в «Алисе», как в детстве.

— Я знаю, я безобразная, отвратительная...

— Да брось, родная, стряхни с себя этот кошмар... Она утерла слезы моим платком, дала мне подержать ее за руку, снова принялась размышлять вслух.

— Но почему ты думаешь, что мой брак такой несчастливый? — Теперь она смотрела на меня почти лукаво, словно готовясь начисто опровергнуть любой мой ответ.

— Хартли, милая, ты запуталась. Ты же признала, что ты несчастлива, вот только сейчас говорила о нескончаемой боли.

— Боль — это другое, она есть во всяком браке, вся жизнь — страдание, но тебя... тебя оно, может быть, миновало.

— Может быть, и так, и слава Богу.

— Ты знаешь, дома, по ночам, я часто думала об узниках в концлагерях.

— Если ты утешалась мыслью, что ты хотя бы не в концлагере, не очень-то ты, видно, была счастлива!

— Но почему тебе кажется, что мой брак такой уж скверный? Ты не можешь об этом судить, не можешь понять...

— Могу судить. Я знаю.

Но как ты можешь знать, это лишь твои домыслы, в браке ты ничего не смыслишь, ты только жил с женщинами, это другое дело, у тебя нет доказательств.

— Насчет тебя и его — есть.

— Не может этого быть. Ты с нами знаком совсем недавно, и общих знакомых у нас нет, да этого про нас никто и не знает, не может у тебя быть доказательств.

— А вот и может, и есть. Я слышал ваш разговор, слышал, что вы говорили друг другу. — Я выпалил это с отчаяния и, признаюсь, не без желания уязвить. Ее непробиваемое упрямство да еще это выражение лукавого превосходства вывели меня из себя. — Как это так?

— А я подслушал. Спрятался под окном и слышал, как вы с ним разговаривали. Слышал его скрипучий голос, его грубый, неприличный тон и как он кричал на тебя, а ты раз за разом повторяла: «Прости, прости». Зря я тогда не разбил окно, не сломал ему шею. Я убью его. Надо мне было столкнуть его в море.

— Ты подслушивал... ты слышал... когда?

— Да уж не помню, неделю назад или две, я потерял счет времени. Так что видишь — хватит тебе притворяться, хватит обелять его и уверять, что ты счастлива в браке. Я знаю правду.

— Правду? Ничего ты не понимаешь. Ты подслушивал... и долго?

— Ох, сто лет, целый час, нет, не помню, вы так омерзительно кричали друг на друга, во всяком случае, он на тебя кричал, а ты хныкала, это было отвратительно.

— Как ты мог... ты не знаешь, что ты наделал. Как ты мог втереться, шпионить за нами, тебя это не касалось, как ты мог вмешаться в секретные дела, которых тебе все равно не понять, — так гадко, так грешно, так обидно со мной еще никто не поступал...

— Хартли, милая, ведь я-то только для того, чтобы помочь тебе. Пойми, мне нужно было узнать, удостовериться...

— Как будто ты мог что-нибудь узнать, нет, ты так меня обидел, я тебе никогда не прощу, никогда, это как убийство, ты не понимаешь, ой, мне так больно, так больно...

— Прости, родная, прости меня, я никак не думал...

Сидя очень прямо, прислонясь к стене, она теперь плакала так, как не плакала у меня на глазах ни одна женщина (а я их насмотрелся довольно). Слезы ее лились бурными потоками, потом из мокрых губ вырвался сдавленный крик, животный крик нестерпимой боли. Потом она испустила долгий тихий стон и повалилась набок, судорожно хватаясь за горло, словно халат душил ее. За стоном последовал прерывистый вдох, и она забилась в истерике.

Я вскочил и в ужасе уставился на нее. Вот когда я понял слова Титуса: «Очень бывало страшно, что и требовалось». Я чувствовал, что под угрозой мой дух, мой здравый рассудок. Истерические припадки мне случалось наблюдать и раньше, но такого я не видел. Я опять опустился на колени и пробовал удержать ее, встряхнуть, но у нее откуда силы взялись, а я как-то сразу ослабел, да и касаться ее стало невыносимо. Она вся содрогалась, словно заряженная опасным для жизни электричеством. Лицо было багровое, залитое слезами, изо рта текла слюна. Хриплым, пронзительным голосом, как до смерти перепуганный человек, выкрикивающий непристойности, она издавала какие-то безумные звуки — протяжное «а-а-а», переходящее в быстрые всхлипы «ой-ой-ой», потом опять вопль; И так снова и снова, точно человеком завладела некая демонская машина. Меня охватили ужас, страх, какой-то брезгливый стыд, стыд за себя, за нее. Я не хотел, чтобы Титус и Гилберт услышали эти жуткие ритмичные звуки, этот разгул агрессивной скорби. Я надеялся, что они далеко, среди скал, распевают свои песни. Я крикнул: «Замолчи, замолчи!» Я чувствовал, что еще минута — и мной овладеет буйное помешательство, мне нужно было утихомирить ее, хотя бы для этого потребовалось ее убить, я опять встряхнул ее, заорал на нее, бросился к двери, вернулся. Никогда мне не забыть это лицо, эту маску и неотступную жестокую ритмичность этих звуков...

  133  
×
×