Тверской, а потом и Гоголевский бульвары Федор Федорович прошел пешком. Было скользко и ветрено. Зубов боялся отпустить руку старика, заставлял его несколько раз отдыхать на скамейках. Поправлял шарф на его шее, глубже натягивал ему на уши радужно-полосатую шапочку, которую успела связать для него неугомонная Герда, пока ждала возвращения в Зюльт-Ост из Парижа Данилова, Сони и Зубова.
Герде пытались объяснить, что инвалиду с парализованными ногами теплая шапка совершенно ни к чему. Он не выходит из дома, прикован к креслу, если его и вывозят изредка на воздух, то поздней весной, летом, когда совсем тепло.
– В моей шапке выйдет и зимой, – уверенно заявила Герда.
Зубову пришлось привезти подарок в Москву. И вот теперь оказалось, что Герда была права. Федор Федорович вышел зимой в ее шапке. Как ни уговаривал Зубов подождать оттепели, начать с коротких прогулок по двору, старик настоял на своем.
– Хочу в Кремль. Пешком по бульварам.
Часть пути все-таки проехали на машине. Но бульвары Агапкин медленно, упорно мерил мелкими своими шажками, молчал, сопел, вздыхал. Посередине Гоголевского присели на скамейку. Зубов закурил и впервые решился спросить:
– Федор Федорович, вы не устали? Не замерзли?
– Отстань. Вот здесь, да, именно здесь, Таня встретилась с этой дурой. Двадцать второй год. Миша был маленький, но помнит.
– С какой дурой?
– Ее звали Элизабет Рюген, она работала в Нансеновском комитете помощи голодающим. А с ней работал агент Консолор, утешитель в переводе с латыни. Он специализировался на женах важных иностранцев, он умел так замечательно утешать богатых скучающих дамочек, что они ему все выкладывали. Дура Элизабет сообщила Тане, что Данилов ранен, а потом поделилась впечатлениями с Консолором. Бокий показал мне его донесение.
– Да, я читал, – сказал Зубов, – этот донос открывает дело на Татьяну Михайловну Данилову, урожденную Свешникову. Но там только машинописная копия. Подлинника нет.
– Конечно, – старик криво усмехнулся, – подлинник я порвал и сжег в пепельнице, в кабинете Глеба Ивановича. Две машинописные копии остались у него в сейфе. Печатала Леночка, его дочь. Перед моим отъездом в Германию Бокий при мне уничтожил эти копии, сдержал слово. А то, что лежит в деле, восстановлено с копирки, которую Леночка по рассеянности оставила на столе. Впрочем, и без той бумажки доносов на Таню хватало. Ты зачем в архив залез?
– Захотелось сравнить реальность с мифом.
– Разве это возможно? Ты знаешь, где проходит граница?
– Не знаю. Наверное, никто не знает. Но когда я читал те старые дела и сопоставлял их с вашими рассказами, иногда мне казалось, что я чувствую границу.
– Погоди, – старик сморщился и помотал головой, – давай сразу определимся, что для тебя реальность, а что миф.
– Реально то, что помнят очевидцы. Все остальное мифология. У нас в России, во всяком случае.
Ветер успел порвать плотную сплошную завесу облаков. В прогалинах засияла нежная голубизна зимнего неба. Агапкин поднял лицо к бледному солнцу, блаженно закрыл глаза, пожевал губами и глухо произнес:
– Очевидцы много врут, даже самим себе.
– Да. Но архивы врут тяжелей, убедительней. Донос, уложенный в папку с номером, подшитый к пухлому делу, перестает быть клеветой, мерзкой писулькой. Он документ. Бредовый самооговор, выбитый у измученного, запуганного человека, – документ. Бумага не расскажет, каким образом человека заставили признаться, что он шпион, извращенец и готовит покушение на Сталина. На бумаге бред обретает свинцовую полновесность факта.
Солнце исчезло, облака опять стянулись в сплошное марево, ветер стал льдисто-влажным, и медленный крупный снег закружил над бульваром. Федор Федорович снял перчатку, поймал несколько снежинок и, наблюдая, как они тают на ладони, спросил сердито:
– Дело Глеба Ивановича тоже посмотрел, не поленился?
– Посмотрел. Все вроде бы банально. Тридцать седьмой год, высшая мера. А в тридцать восьмом следователи, которые его допрашивали, тоже получили по вышаку. Много страниц изъято. Что там могло быть?
Старик надел перчатку, опираясь на плечо Зубова, встал на ноги.
– Пойдем, а то примерзнем к скамейке. Что могло быть на изъятых страницах? Правда, за которую поплатился жизнью Глеб Иванович и те, кто его допрашивал.
– Вы знаете эту правду?
– Хочешь спросить, почему я уцелел?
– Я только спросил, знаете или нет.
– Разумеется, знаю. А уцелел потому, что я Дисипль. Дисипулус ин коннивус. Ученик, не смыкающий глаз.