56  

— Хорошо. Но сейчас у меня нет времени. Нас скоро отсюда смоет дождем.

— Ты перезвонишь?

— Если я ее поймаю.

Он позвонил через девятнадцать минут.

— Петер Стигстрём, который просит Генриетту Вестин положить на музыку его стихи о временах года в Швеции, носит темные волосы до плеч, начинает седеть. Такое описание годится?

— Еще как.

— Может быть, объяснишь, когда приду?

— Это зависит от того, когда ты придешь.

— Уже скоро. Мне надо переодеться.

— Ты голоден?

— Нам привезли еду сюда, в лес. Несколько инициативных албанцев из Косово — уж не знаю, как они разнюхивают — не успеем мы начать осмотр места происшествия, а они уже тут как тут со своей палаткой. Наверное, кто-то из полиции им звонит и получает процент с продаж. Я буду через час.

Разговор закончился. Линда так и осталась сидеть с трубкой в руке. У человека, которого она видела в окно, затылок, повернутый к ней, вовсе не был покрыт темными с проседью волосами. Тот затылок, что она видела, был коротко острижен.

20

Курт Валландер появился в дверях. Его одежда насквозь промокла, сапоги облепила глина, но вид был торжествующий: оказывается, Нюберг дозвонился в метеослужбу в аэропорту Стурупа, и там обещали, что в ближайшие сорок восемь часов дождя не будет. Он переоделся, и, отказавшись от Линдиных услуг, пошел в кухню готовить себе омлет.

Она выжидала удобный момент, чтобы завести речь о несовпадении двух затылков. Собственно говоря, она и сама толком не понимала, чего выжидает. Может быть, это был укоренившийся страх перед отцовской неуравновешенностью? Она и сама не знала, просто выжидала. Когда же он наконец отодвинул тарелку и она неуклюже плюхнулась на стул напротив, собираясь начать разговор, он заговорил сам:

— Я все думал про тот разговор о папе.

— Какой разговор?

— О том, каким он был, твой дедушка. И каким не был. Думаю, что ты и я знали его с разных сторон. Как оно вообще-то и быть должно. Я все время искал в нем себя самого — и боялся найти что-нибудь не то. Мне кажется, с годами я делаюсь все больше на него похожим. Если доживу до его лет, не исключено, что в один прекрасный день засяду в каком-нибудь полуразвалившемся сарае и начну писать картины: заход солнца с глухарем или заход солнца без глухаря:

— Вот чего не будет, того не будет…

— Не зарекайся. Но там, в этой кровавой хибаре, я все время о нем думал. Он без конца рассказывал одну и ту же историю — о несправедливости, пережитой им в юности. Я пытался уговорить его, что неразумно все время сыпать соль на рану, полученную бог знает когда… пятьдесят лет назад, и к тому же ерунда совершеннейшая. Но он не хотел слушать. Ты ведь знаешь, о чем я говорю?

— Нет.

— Перевернутый стакан как причина пожизненной обиды. Разве он никогда тебе об этом не рассказывал?

Он налил себе воды и выпил, словно бы для рассказа ему требовались дополнительные силы.

— Дед когда-то тоже был молодым, хоть в это и трудно поверить. Молодым, холостым и отчаянным, его одолевало желание посмотреть мир. Он родился в Викбуландете под Норрчёпингом. Отец его был скотником у графа Сигенстама и постоянно его колотил из соображений благочестия: он считал, что грехи из мальчика легче всего выбить с помощью кожаного ремня, вырезанного им из старой конской сбруи. Его мать, моя бабушка, которую я никогда не видел, похоже, была совершенно запугана, только и делала, что закрывала лицо руками. Ты же видела фотографии своих прадеда и прабабки, они стоят на полке. У нее там такой вид, словно ей даже на снимке хочется спрятаться. Это не потому, что снимок поблек — это ей хочется поблекнуть, выцвести прочь с фотографии. Отец сбежал из дома, когда ему было четырнадцать. Сначала плавал на гребных посудинах, потом — на кораблях побольше. И как-то раз, когда они пришвартовались в Бристоле, с ним и случилась эта история. Ему тогда было уже двадцать.

В то время он крепко выпивал, он никогда этого и не скрывал. Но он именно выпивал, это почему-то считалось более, что ли, благородным, чем, накачавшись пивом, шататься по улицам и бузить. Это был своего рода аристократический обычай моряков, они выпивали с умом, зная свою меру. Но ему никогда так и не удалось объяснить мне, что это означает. Когда мы с ним, бывало, выпивали, он пьянел так же, как и все: лицо краснело, речь становилась неразборчивой, он злился или впадал в сентиментальность, а чаще — и то, и другое одновременно. Должен признаться — мне иногда не хватает этих вечеров, когда мы с ним выпивали на кухне и он начинал орать старые итальянские шлягеры — он их очень любил. Если хоть раз слышал «Volare»[16] в его исполнении, уже не забудешь.


  56