82  

Много позже, уже став врачом, Белл понял, что пуля, скорее всего, попала в заднюю часть носоглотки, раздробила нёбо и, видимо, глазницу, после чего вылетела через переднюю часть черепа. В те годы у отделений скорой помощи еще не было такого опыта в обращении с огнестрельными ранениями, как сейчас. В наши дни, получив такую рану, человек в конце концов отправляется домой с поражениями речевого аппарата и зрения. В пятидесятые годы причиненных повреждений было достаточно, чтобы убить, но убить не мгновенно.

Отец не спешил умирать. Больничную койку установили в гостиной. Через день приходила медсестра, чтобы узнать, в каком он состоянии, и сменить бинты. Фредерика всегда отсылали из комнаты, когда она это делала. Иногда отец бормотал что-то — несвязные слова, обрывки фраз. Например, «драконова нога». Или «на проводе».

Мать Фредерика была сломлена горем и мало чем могла помочь сыну. Наоборот, это он пытался ее утешить, приносил ей чай и сэндвичи, которые делали его многочисленные тетушки. Она вымученно улыбалась ему, и глаза у нее переполнялись слезами. В то время Фредерик чувствовал, что он словно бы невидим. Тетушки разговаривали между собой так, точно его не было рядом, и он не раз слышал, как одна из них — это была тетя Мэй — шептала в телефон: «стрелял в себя», да так, что становилось понятно: он сделал это… в общем, он это сделал не случайно.

Мальчик-невидимка сидел в полумраке на верхней ступеньке лестницы, прислушиваясь. Когда кто-нибудь поднимался в ванную, он кидался обратно к себе в спальню и притворялся, будто читает. Так он услышал и другие фразы, в том числе и причитания матери:

— Почему он это сделал? Ну почему?

— Видимо, он испытывал ужасные мучения, — отвечала тетя Мэй.

— Он просто помешался, — заявляла тетя Джозефина.

И в конце концов юный Фредерик, испытывая тошнотворное чувство внутри, догадался, что отец стрелял в себя нарочно. С этой информацией он ничего сделать не мог. Рядом не было священников или монахинь, чтобы с ними посоветоваться, да и вряд ли это принесло бы пользу: в его воспитании религия не участвовала. Не мог он пойти и к матери, ибо она по-прежнему настаивала, что это был несчастный случай. Он был как та девочка на картине Мунка: одинокая и сбитая с толку, не знающая, к кому кинуться.

Тошнотворное чувство у него в животе словно бы отвердело, превратившись во что-то другое. Ему стало казаться, что учитель на уроке вещает откуда-то издалека — точно с края колодца, куда Фредерик свалился. И у него не было особого желания оттуда выбираться. Одноклассники, с их глупостями и играми, больше не интересовали его. На переменах он сидел под деревом, пересчитывая камешки или стекляшки либо читая биографию какого-нибудь ученого.

Отец все глубже погружался в беспамятство. По словам медсестры, дело шло к могиле. Явился доктор (тогда еще были семейные врачи), потом другой. Оба сказали, что ничего не могут сделать, что отец Фредерика либо очнется, либо нет.

Ничего нельзя сделать.

Доктор Белл часто думал, что если бы Мунк нарисовал самого себя — мальчика, сидящего у этого смертного одра, — то он так бы и назвал картину: «Ничего нельзя сделать». Сделать ничего нельзя, можно лишь скорбеть и давать себя пожирать тем чувствам, которые неприлично было упоминать в британском семействе пятидесятых годов. Как психиатр Белл понимал, что он тогда должен был испытывать невероятную ярость из-за того, что отец так подло бросил его и так мучил мать. Но он ничего такого не чувствовал — ни тогда, ни сейчас.

Пятничным вечером, в марте 1952 года, отец Фредерика Белла умер. В тот момент мальчика не было в его комнате, как не было и матери. Дежурила тогда тетя Мэй. По ее словам (мальчик, по своему обыкновению, подслушивал — и услышал, как она sotto voce [50] рассказывает об этом кому-то по телефону), это было ужаснейшее зрелище. Мистер Белл, который практически не двигался вот уже три недели, вдруг сел в постели, уставившись прямо перед собой тем глазом, который не закрывала повязка. Тетя Мэй так перепугалась, что не смогла пошевельнуться. Ее брат сидел, прямой как палка, и смотрел в пространство — недолго, вряд ли больше минуты.

— А потом он заговорил, — рассказывала она. — Было так, словно кто-то ему только что сообщил дурные вести. «О господи», — сказал он. Нет, в этом совершенно не было ничего религиозного. Мне не верится, что на него вдруг снизошло подобное озарение. Таким тоном говоришь, когда приятели сообщают тебе, что сгорела школа: в его голосе слышался и ужас, и любопытство. «О господи», — сказал он и улегся обратно. Я подошла и попыталась с ним заговорить, но он больше ничего не сказал, он просто глотнул воздух ртом — и это было все. Для Джейн, конечно, это было чудовищно тяжело.


  82  
×
×