Глава 3

Во вторник, тринадцатого, незадолго до полудня пейджеры охранников Национальной галерии, расположенной на Трафальгарской площади, беспокойно запищали, передавая сигнал тревоги.

В галерее «А» ярким пламенем горел «дипломат» и валил густой черный дым. Это вызвало панику среди посетителей, особенно в тех залах, куда проникал дым. К писку пейджеров присоединилась сигнализация, зазвеневшая по всему огромному старому зданию. Нужна была пена, прибыла команда, упрямое пламя погасили и установили целый ряд вентиляторов для выдувания копоти и гари. Хотя «дипломат» сгорел почти полностью, было нетрудно определить, что это за предмет, по сохранившимся защелкам и металлическому замку. То, что осталось от «дипломата», сложили в пластиковый пакет.

Сотрудники из отдела охраны начали расследование. Весь этаж эвакуировали, и кураторы тщательно осмотрели каждый зал, оценивая повреждения. Через час дым развеялся, и оказалось, что ущерб нанесен только полу, прожженному в одном месте, да на картинах тонким слоем осела сажа. Случай зарегистрировали как непонятное и неприятное происшествие, виновник которого, вероятно смутившись, так и не признался и не объяснил, что произошло.

К двум часам галерея возобновила работу, и вскоре после этого, в два часа пятнадцать минут, согласно записи, молодая пара из Австралии обратила внимание охранника на одну из картин в галерее «А», небольшой автопортрет Сезанна. На картине начала растворяться краска, холст покрылся хлопьями пены размером с большую монету. Над пеной поднималось что-то похожее на дым, ощущался резкий, кислый запах. Портрет срочно перенесли в лабораторию музея, где его промыли минеральным маслом, после чего действие кислоты прекратилось. Однако спасти картину все же не успели.

Не было никакого ключа к разгадке – ни угрожающего письма, ни странных звонков. В конечном итоге никто не взял на себя ответственность, хотя было понятно, что «дипломат» подожгли специально, чтобы освободить галерею от посетителей и служителей.

О происшествии сообщали в утренней прессе. Какой-то писака из «Санди спорт», взяв цифры с потолка, совершенно безосновательно оценил уничтоженную картину в двадцать девять миллионов долларов. Еще один писал о том, что вопрос об охране Национальной галереи назрел уже давно. «Гардиан», судя по заголовкам, расценивала этот случай как национальный позор, а передовица в «Тайме» заключила, что «многое нужно объяснить касательно недостаточного надзора, если не преступного его отсутствия. Мы утратили национальное сокровище».

На следующее утро, в десять часов, директор Национальной галереи, сэр Антони Кенфилд, кавалер ордена Британской Империи 2-й степени, созвал совещание. На совещании присутствовали сотрудники отдела безопасности, охранник из галереи «А», охранники прилегающих галерей, коридоров и всех выходов из здания. Стенографическую запись вела некая мисс Хук. На совещание прибыл также Эллиот Хестон, начальник оперативной группы отдела искусств и антиквариата лондонской полиции. Начальник охраны Эван Типпет, человек очень замкнутый, находился в это время на конференции в Калифорнии. С ним связались по телефону и сообщили все, что было известно об уничтожении картины. Он задал несколько вопросов и распорядился подготовить к его возвращению подробный отчет.

Эллиот Хестон сосредоточился на самом загадочном вопросе:

– Почему именно автопортрет Сезанна? Есть какие-либо идеи?

– Ни малейшего представления, – ответил Кенфилд, – но, кто бы это ни совершил, ему есть где развернуться. В каталоге Лионелло Вентури указано, что Сезанн написал двадцать пять автопортретов. Не похоже, чтобы он мало себя любил, правда?

Хестон проигнорировал вопрос.

– В Англии есть еще портреты?

– Один. Принадлежит коллекционеру-нуворишу с юга Лондона… зовут Пинкстер. – Кенфилд передал Хестону лист бумаги. – Это самый лучший перечень автопортретов, какой мы смогли достать, но и он неполон и, к сожалению, устарел, потому что по крайней мере два портрета были проданы, и мы не знаем имен новых владельцев. Еще два находятся на временных выставках, но где конкретно, мы тоже не знаем. Есть отдельный отчет об автопортрете, являющемся собственностью одного американца, некоего Ллуэллина. Но этот автопортрет весьма загадочен, потому что никогда публично не выставлялся. У нас есть черно-белая фотография, не очень хорошая. Однако подлинность полотна неоспорима. Добавьте картину к остальным, и получится, что существует, а точнее, существовало всего двадцать шесть.

Хестон постоял, упершись руками в стол, потом вышел из зала заседаний. Широким, уверенным шагом он направился к своей машине. Высокий и худой, телосложением Хестон напоминал бегуна на длинные дистанции (кстати, в школьные годы он занимался бегом). Непослушные волосы то и дело спадали на лоб. Продолговатое узкое лицо, пытливый взгляд полицейского, очки в золотой оправе. Очки Хестону выбирала жена, она считала, что очки придают ему ученый вид. Водитель, увидев, что Хестон подходит, подъехал ближе.

– В аббатство, – сказал Хестон, садясь рядом с шофером.

Машина обогнула Трафальгарскую площадь и выехала на Уайтхолл, затем, миновав правительственные здания, выбралась на Виктория-стрит. Хестон вошел в Вестминстерское аббатство через западную дверь, столкнувшись с группами туристов. Пройдя мимо северного нефа, он направился в трансепт и остановился между клиросом и высоким алтарем. Играл орган в сопровождении духового трио. «Странно, – отметил про себя Хестон, – возможно, репетиция перед важным событием». Хестон повернулся к клиросу, где, как он и предполагал, в первом ряду сидел мужчина и увлеченно писал что-то в записной книжке, которую держал на коленях. Хестон обогнул группу туристов, сзади подошел к сидевшему, наклонился и сказал с сильным акцентом:

– У вас есть разрешение сидеть здесь?

Не поднимая головы, тот ответил:

– Какой гнусный акцент, Эллиот.

Хестон улыбнулся и сел рядом с мужчиной, внимание которого по-прежнему было приковано к записям. Обычно Хестон приходил в аббатство, чтобы найти этого человека на клиросе или, если было очень много народу, в тихой маленькой часовне Святой Веры. Как-то Хестон присутствовал на мемориальной службе по известному помощнику комиссара из Нового Скотланд-Ярда, в другой раз он был здесь на пасхальной службе по настоянию жены. В остальных случаях Хестон не часто посещал это великолепное аббатство и знал его главным образом как приманку для туристов или же убежище для Джека Лаконта Оксби, старшего инспектора отдела искусств и антиквариата.

– Меня они знают, а вот тебя могут попросить уйти с клироса, – сухо заметил Оксби.

– Тогда используй свое влияние, потому что мне нравится вид отсюда. По какому поводу музыка?

– В честь короля Эдуарда Исповедника, – ответил Оксби. – Это его девятьсот девяностый день рождения.

– Так давно родился? Кажется невероятным. – Хестон надеялся, что ему удастся вызвать улыбку у собеседника.

Оксби повернулся. Нельзя сказать, что он был высоким, но было в нем что-то величественное, и даже когда он сидел, ему удавалось смотреть Хестону прямо в глаза, хотя тот был выше на несколько сантиметров. Оксби имел довольно длинный нос, но не нос обращал на себя внимание, а замечательные глаза и голос Оксби. Глаза были великолепны: серо-голубые, они выражали любопытство или сочувствие, смех или решимость, в зависимости от обстоятельств; а мощный баритон был хорош как в пении, так и на сцене. По-французски он говорил свободно, как парижанин, а по-итальянски – с быстротой и непринужденностью настоящего флорентийца. Специалист по несметному количеству акцентов и британских диалектов, Оксби мог изобразить адвоката из Глазго или портового грузчика из Ливерпуля.

Улыбка исчезла с лица Хестона.

– Кое-что случилось, у тебя новое задание.

Глаза Оксби расширились, он желал услышать больше.

Положив на записную книжку Оксби номер «Сан», Хестон молча ждал, пока Оксби рассмотрит кричащий заголовок и фотографию картины до уничтожения.