Эрик-Эмманюэль Шмитт
Оскар и Розовая дама
Посвящается Даниэль Дарье
Дорогой Бог!
Меня зовут Оскар. Мне десять лет, я умудрился поджечь нашего кота, собаку и весь дом (кажется, даже поджарил золотых рыбок), и я пишу тебе в первый раз, потому что прежде мне было совершенно некогда из-за школы.
Сразу предупреждаю: письменные упражнения наводят на меня ужас. По правде, надо, чтобы уж совсем приперло. Потому что писанина — это разные там гирлянды, помпончики, улыбочки, бантики и все такое. Писанина — это всего лишь завлекательные враки. Словом, взрослые штучки.
Могу доказать. Взять хоть начало моего письма: «Меня зовут Оскар. Мне десять лет, я умудрился поджечь нашего кота, собаку и весь дом (кажется, даже поджарил золотых рыбок), и я пишу тебе в первый раз, потому что прежде мне было совершенно некогда из-за школы». Я мог с таким же успехом написать так: «Меня прозвали Яичная Башка, на вид мне лет семь, я живу в больнице, потому что у меня рак, я никогда не обращался к тебе ни с единым словом, потому что вообще не верю, что ты существуешь».
Только напиши я так, все обернулось бы скверно и у тебя вообще пропал бы ко мне всякий интерес. А надо-то как раз, чтобы ты заинтересовался мной.
Меня устроит, если у тебя найдется время кое в чем помочь мне.
Я сейчас все тебе растолкую.
Больница — это классное место, здесь полно взрослых, пребывающих в отличном настроении, говорят они довольно громко, здесь полно игрушек и розовых тетенек, которые просто жаждут поиграть с детьми, к тому же здесь всегда под рукой масса приятелей вроде Бекона, Эйнштейна или Попкорна, короче, больница — это кайф, если ты приятный больной.
Но я уже не приятный больной. После того как мне сделали пересадку костного мозга, я чувствую, что я им больше не приятен. Нынче утром, когда доктор Дюссельдорф осматривал меня, я, похоже, разочаровал его. Он, не говоря ни слова, глядел на меня так, будто я совершил какую-то ошибку. А ведь я старался во время операции — вел себя благоразумно, позволил усыпить себя, даже не стонал, хоть было больно, послушно принимал всякие лекарства. В иные дни мне хотелось просто наорать на него, сказать ему, что, может быть, это он, доктор Дюссельдорф, со своими угольными бровищами, профукал мою операцию. Но вид у него при этом такой несчастный, что брань застревает у меня в глотке. Чем более сдержанно этот доктор Дюссельдорф со своим огорченным взглядом ведет себя, тем более виноватым я себя чувствую. Я понял, что сделался скверным больным, больным, который мешает верить, что медицина — замечательная штука.
Эти врачебные мысли — они, наверное, заразны. Теперь все на нашем этаже: медсестры, практиканты, уборщицы — смотрят на меня точно так же, как он. Когда я в хорошем настроении, у них грустные физиономии; когда я отпускаю шуточки, они силятся рассмеяться. По правде говоря, они смеются громче, чем прежде.
Не переменилась только Бабушка Роза. Но, по-моему, она слишком стара, чтобы меняться. К тому же это ведь Бабушка Роза. Ах да, Бог, я не собираюсь тебя с ней знакомить; судя по тому, что именно она посоветовала написать тебе, это твоя добрая приятельница. Загвоздка в том, что один я называю ее Бабушка Роза. Тебе придется поднатужиться, чтобы представить себе, о ком я говорю: среди всех тетенек в розовых халатах, что приходят присматривать за больными детьми, она самая старая.
— Бабушка Роза, а сколько вам лет?
— Оскар, малыш, ты что, можешь запомнить тринадцатизначное число?
— Заливаете!
— Ничего подобного. Просто нельзя, чтобы здесь узнали, сколько мне лет, иначе я вылечу отсюда и мы больше не увидимся.
— Почему?
— Я устроилась сюда контрабандой. Для сиделок установлен предельный возраст. А я уже здорово перебрала свой срок.
— Так вы просрочены?
— Ага.
— Как йогурт?
— Цыц!
— О'кей, буду нем как рыба.
Это было чертовски храбро с ее стороны доверить мне свой секрет. Но она сделала верную ставку. Я буду глух и нем, хоть удивительно, что никто ничего не заподозрил. У нее столько морщинок, расходящихся вокруг глаз, как солнечные лучики.
В другой раз я узнал еще один ее секрет, и уж тут-то ты, Бог, точно сразу должен ее узнать.
Мы прогуливались в больничном парке, и она угодила ногой в грязь:
— Вот говно!
— Бабушка Роза, да вы ругаетесь по-черному!
— Слушай, карапуз, отвали, как хочу, так и говорю.
— Ох, Бабушка Роза!
— И давай пошевеливайся. Мы как-никак гуляем, а не устраиваем черепашьи бега!
Мы присели на скамейку, достали карамельки, и тут я спросил ее:
— А чего это вы так выражаетесь?
— Ну, это профессиональная болезнь, Оскар. Если бы я использовала только деликатные выражения, то давно бы прогорела с моим ремеслом.
— А чем вы занимались?
— Ни за что не поверишь…
— Клянусь, поверю.
— Я занималась борьбой, кэтчем, выступала на арене.
— Не верю!
— Точно выступала! Меня прозвали Душительницей из Лангедока.
С тех пор, стоило мне впасть в угрюмое настроение, Бабушка Роза, убедившись, что нас никто не слышит, рассказывала мне о своих знаменитых схватках: о поединке Душительницы из Лангедока с Лимузенской Мясорубкой, о том, как она целых двадцать лет сражалась с Дьяволицей Сенклер, у которой были не груди, а ядра, и еще о поединке на кубок мира против Уллы-Уллы по прозвищу Овчарка Бухенвальда, ту никто не мог уложить на лопатки, даже Стальная Задница, с которой Бабушка Роза брала пример, когда занималась борьбой.
Все эти схватки виделись мне как наяву, я воображал свою приятельницу на ринге: маленькая старушка в развевающемся розовом халате задает взбучку людоедкам в трико. Мне казалось, что все это происходит со мной. Я становился сильнее, я мстил своим недругам.
Ну вот, Бог, если, несмотря на все эти приметы, ты все еще не припомнил Бабушку Розу, тебе следует сказать «стоп» и подать в отставку. Я, кажется, ясно выразился?
Вернусь к своим делам.
Короче, моя операция сильно их разочаровала. Химиотерапия тоже, но не так сильно, поскольку тогда еще оставалась надежда на пересадку мозга. Теперь мне кажется, что лекари не знают, что еще предложить, прямо жалко их. Доктор Дюссельдорф — мама находит его весьма привлекательным, а я нахожу, что у него с бровями перебор, — так вот, у него теперь такое огорченное лицо, прямо Дед Мороз, у которого не хватило на всех подарков.
Словом, атмосфера ухудшилась. Я поговорил об этом со своим приятелем Беконом. На самом деле его зовут не Бекон, а Ив, но мы прозвали его Бекон, поскольку он здорово пригорел.
— Бекон, у меня такое впечатление, что врачи совсем меня разлюбили, я на них плохо действую.
— Еще чего, Яичная Башка. Врачи просто так не сдадутся. У них всегда в запасе куча идей насчет того, что с тобой еще можно проделать. Я тут подсчитал, что они пообещали мне не меньше шести операций.
— Наверное, ты их вдохновляешь.
— Надо думать.
— Но почему бы им не сказать мне просто, что я умру.
И тут Бекон словно оглох, как и все прочие здесь, в больнице. Если ты произносишь здесь слово «смерть», никто этого не слышит. Можешь быть уверен, оно улетает в какую-то дыру, потому что они сразу начинают говорить о другом. Я на всех это проверил. Кроме Бабушки Розы.
Итак, сегодня утром я решил испытать и ее:
— Бабушка Роза, похоже, никто не намерен сообщить мне, что я умираю.
Она посмотрела на меня. Что если она отреагирует как все? Умоляю, Душительница из Лангедока, не сдавайся, не глохни!
— Оскар, а почему ты хочешь, чтобы тебе сказали это, если тебе и так это известно?
Уф-ф! Она услышала.
— Мне кажется, Бабушка Роза, что люди изобрели какую-то иную больницу, чем на самом деле. Они ведут себя так, будто в больницу ложатся лишь затем, чтобы выздороветь. Но ведь сюда приходят и умирать.